Григорий Ряжский

Музейный роман

Когда караван поворачивает обратно, хромая верблюдица оказывается впереди.

Из восточной мудрости

Пролог

«Милейший друг мой Микола Васыльович! Пользую оказию сию для доставки к вам записки моей с вашим, как и моим, другом любезным князем Воропаевским. Нынче поутру посетил он мою художественную мастерскую, оказав мне славную честь обозреть часть эскизов из числа работою завершённых. Сообчу не без удовольствия, что приятно порадовал он и одобрительными в мой скромный адрес словами, попутно чему ещё и сделал крайне сподручным для меня сей способ очередного сношения с вами, друг сердешный, с тем, чтоб лишний раз напомнить об встрече нашей у меня же в пятницу 15-го числа. Полагаю, сие позирование станет числом из наипоследнейших, ибо осталось прописать мне лишь отдельные фрагментарии от лица вашего да совершить сверку по теням.

Миколаюшко, дружочек, здесь же не премину отблагодарить тебя и за прибытье третьего дня на общую композиционую поверку, какая учинялась мною на натурном уезде. Как ты, верно, разумеешь, друг мой добрый, полотно моё столь громадно величиною своею и содержаньем в нём характеров ближнего и второго обозрения, что время от времени я попросту вынуждаюсь собирать своих натурщиков в единственно вероятный для меня сюжет, дабы всякий раз заверяться в композиционных и колористических верностях собственных решений. Одно утешает, коль уж брать на чистоту, — не так уж и значительна отдалённость избранного мною пленэра от места нашего с тобою Римскаго проживанья. Искренно надеюсь, Миколаюшко, что прошлое утомленье твоё в скорейшем времени возместится сполна званой пятницей, в какую намереваюсь я произвести дружеский приём по случаю окончанья первостепенных эскизов. Впрочем, об времени точней дам тебе знать ближе к вечеру того же дни.

Да, и ещё об одном запамятовал сообчить — о некоем прелюбопытнейшем, каковое имело случай быть того же дни присутствия твоего на прошлой натуре. Интересная девица, скажу тебе, к тому же не из зрелых, хоть и хромая на одну ногу, забрела тот раз на место наших с тобой художественных удовольствий — вот только не ведаю, приметил ли ты её иль нет вниманьем своим в том поистине удивительном происшествии, что имело место. Она, сдаётся мне, сослалась на тебя, в чём, право, далеко я не столь теперь уже уверен. Одета была не скажу, чтоб со странностью до срамного, однако ж речью своею немало удивила. Сам-то язык вполне себе русский, а только иного уклада, не столь ясного и привычного уху нашему с тобою, Микола.

Дальше — ещё загадочней. Просила повести её к Марио — натурщику, ты и сам помнишь, надеюсь, каков он, мой Христос. А теперь уже, полагаю, сам же я к нему её и повёл. Разговор желала иметь на предмет сокрытый ото всяких ушей. Скажу тебе, так иль нет, однако ж, как ни поспешали мы с нею, Марио моего так и не могли достичь. Право, чуднó…

А после ещё и потемнело внезапно и молнией страшною оземь хватило. Марио, тот тоже стал как вкопанный, в даль всмотрелся и рукой нам указует своею, что, мол, идите оба вы туда — на берег мой якобы Иорданский намекает, где изгиб у реки имеется, далеко за деревом ивовым, иль каким там ещё у итальянцев этих наших, прости их Господи.

Идём, а ноги будто сами послушáются, подвигаются к месту тому, хоть и сырость настала уже, и заметно темно, а потом уж и вовсе с неба жутью пролило. Приближаемся, а там уж сам он, Марио, — как через воздух переступивший. И женщина лежит, верхней частию своею обгоревшая от удара молнии по ней, вблизи самой кромки воды. И видно, что убитая, безжизненная. А только шевелится из-под промокшей юбки живое что-то. Марио мой на неё указует и намекает, что прими, мол, роды, Александр Андреевич, у тебя получится. Гляжу, а женщина та — брюхатая: дитя, видать, молнией этой из неё вышибло до времени.

Девица моя, какую вёл за собой, — та замерла. Стоит, не пошевелится даже, лишь глазами одну точку высматривает, где умершая роженица лежит — головою в моём Иордане, ногами — к суше. И животом. И будто ноги меня сами к ней повели. А там уж головка, гляжу, вышла — да так, верно, и остановилась на мгновенье материной смерти. Руки к нему простираю, к малюсенькому этому, за головоньку мягкою с нежностью всею пальцами как умею уцепляюсь да осторожно так вытягиваю на себя, боясь какого-либо поврежденья. Он и вышел весь, женскаго полу, девчоночка. Да как закричит во всё своё новорождённое, да заплачет. Я — на Марио, а он так и продолжает быть в отдалении, безмолвный и мирный. Светится будто по-неземному. Рукою своей на девицу хрóмую указывает — ей, мол, дитя передай. Я и пéредал. А та его к себе прижала да и тоже в голос заплакала. Стоит себе и ревёт безустанно.

А тут и округа разом высветлилась. И Марио мой куда-то подевался, натурщик. Да и сам я, обернувшись, подле всех остальных натурщиков моих оказался вдруг, какие ожидали меня и звали. И дождь остановился. А Марио в тот день больше не было, без него композицию составлял и доканчивал. Исчез — и не знаю куда.

Миколушка! И как тебе повесть сия? Словно опился я тогда зельем неведомым или ж во сне побывал недолгом и чуднóм. Ну, чисто для тебя сочиненье, кабы я и по сей день не считал то самое случившимся воочию.

Засим прощаюсь и жду в пятницу у себя.

Твой верный товарищ и друг Александр.

Рим. Июля, 13-го числа, года 1844».

«Милый Саша, друг мой!

Желанье моё выказать согласие быть у тебя в пятницу столь глубоко, что, плюнув на нерасторопность римских почтмейстеров, сиим посланием об оном извещаю тебя с мальчиком-посыльным, приставленным по моей необходимости милейшим благодетелем нашим и добрым товарищем князем Воропаевским. Конечно ж, позированье моё, по твоим же словам, хоть и из крайних случится, но полагаюсь, и в этот раз оно окажет мне столь же непременное удовольствие участием в великом из величайших полотне — а что сделается оно именно таковым, колебаний в том не испытываю даже малейших. Что же до истории с чудаковатой девицей той, то она и впрямь чуднáя, кабы и не вовсе дивная. Надо сказать, я и сам успел перекинуться с нею же парой-другою слов, прежде чем направить к тебе как к распорядителю всего натурного действа. Однако ж я даже вообразить не мог при всей фантазийности ума моего, что событие это станет таким удивительным, тем более, как ты излагаешь, и Марио наш заблудился в тот самый день по не менее малообъяснимым резонам.

Александр, душа моя! Как бы там ни было, повидаемся с тобою как замышлено, и ежели останется желанье у обоих, то доберём историю сию в приятнейших пересудах наших и дружеских общеньях.

До встречи! Преданный тебе Микола Г.

Рим. Июля, 14-го числа, года 1844».

Глава 1

Лёва

Лёвка «Алабян», он же Лев Арсеньевич Алабин, прозвище своё обрел не случайно. К тому же некоторым особо старательным ревнивцам, как и нескольким неравнодушным исследователям биографии Льва Арсеньевича, нравилось порой, находясь в кругу людей неслучайных, именовать его сомнительным словечком «Лейба». Знающие подобных ценителей не со стороны наверняка сказали бы, что это знак высшей признательности Лёвы-Лейбы как истинного умельца разрешать мирным вмешательством конфликты от малого до побольше в среде людей очень специальных. Сходились, как правило, вовлечённые в ближний круг знатоки-профессионалы со всякими прочими и остальными: от клиентов имущих до просто любопытствующих, изначально не имеющих жизненной нужды в том или ином приобретении художественной ценности.

Удачливость в делах рискованных, невзирая на явную одарённость в области исследования изящных искусств, Лёве неизменно удавалось подтверждать даже в те невыгодные для бизнеса промежутки, когда терпимо плохие времена окончательно переменились, сделавшись необратимо отвратными. Надо сказать, эта шутейная армяно-юдофильская перекройка фамилии, хорошо известной в искусствоведческих кругах, изобретённая когда-то клиентами и друзьями, не звучала уничижительно, отнюдь нет. Наоборот, этот давно вошедший в привычку и укоренившийся в сознании ближайшего окружения безобидный бренд чаще говорил о нём лишь как о мастере, превосходно владеющем необходимым для профессионала инструментарием и способном, несмотря ни на какие свежие веянья, уверенно держаться на поверхности, устойчиво оставаясь спросовым и авторитетным спецом.