В четверг ближе к закрытию Коробьянкина спустилась в запасник, пропустив вперёд Темницкого. Тот, к её удивлению, ничего рассматривать не стал, просто, открыв шкафы и вынув нужные папки, шустро перещёлкал на цифровую камеру половину содержания собрания Венигса. Ту самую, которая не выставлялась в девяносто пятом. Ираида для скорости стояла рядом, вынимая рисунки и тут же аккуратно укладывая их обратно.

— Ну и ну… — не прерывая работы, лишь успевал качать головой Темницкий. — Рубенс, мать его, Тинторетто, Брейгель, вон, вижу… Старший, Рафаэль здесь же, гляжу я, Гварди… — Он довольно хмыкнул. — А мы с тобой, Идочка, как два разнополых божка сейчас над ними: хочешь — жизнь продлим, хочешь — её же остановим, а хочешь — ими же подотрёмся. Это просто не-ве-ро-ят-но!

Коробьянкина вздрогнула и испуганно зыркнула глазами по сторонам.

— Женя, это совершенно не смешно!

Темницкий не отозвался, даже не поднял головы. Продолжал работать истово и скоро, зная, для чего делает и зачем. Что об этом думает временная подруга, его не интересовало ни в эту минуту, ни вообще. Он просто не желал на эту тему размышлять. Время, отведённое на конкретную задачу, ещё не настало. И потому эта женщина всё ещё оставалась функцией. Он же, говоря о двух божках, лукавил. Он, и только он был богом — двойным и в одном лице. Остальное не рассматривалось. По крайней мере, пока.

Сделав работу, махнул рукой:

— Всё, драгоценная моя, можно уходить. Будет теперь над чем поразмышлять.

— Так ты что, писáть собрался? — в недоумении спросила она. — Или, может, издать задумал, через Минкульт? Для чего тебе неизданные рисунки от собрания?

Темницкий не ответил, мозг его в эту приятную минуту уже сосредотачивался на делах очередных и близлежащих, какие должны были последовать незамедлительно вдогонку чистому четвергу. Он уже понимал, что выиграл эту партию. И мысленно отчеканил самому себе — состоялось!

Через неделю с небольшим он добил отпуск недобранными днями, по-быстрому слетав к Себастьяну. На этот раз поездка его уже не носила характер общий, прикидочный, совершаемый в режиме тестовом и потому решительно непредсказуемом. В этот наезд он пробыл там два полных дня, меньше никак не получалось, хотя планировал ещё смотаться в Дамме, отдав дань Тилю, которым тоже зачитывался в те годы, когда не понимал ещё, куда ушвырнёт его неприкаянная фортуна.

С Себастьяном работали тщательно, не упуская ни одной самой малой подробности, выискивая годные для обоих решения. Они в итоге и образовались, эти решения, устраивающие того и другого. И это было начало.

В день отъезда Темницкий, не совладав с настроением, успел-таки совершить небольшой ознакомительный круг на прогулочной бричке, запряжённой лошадкой местной, серой в яблоко масти, и оставил извозчику пять евро сверх таксы. Это если ещё не считать еврочервонца, засунутого в прошлый приезд в благотворительную щёлку сборника Богоматери.

Он вернулся вечерним рейсом Брюссель-Москва, той же ночью. Наскоро приняв душ и переодевшись, заехал за Ираидой и повёз её к себе. Мама была дома, спала. В любом случае визит нежелательной гостьи в силу понятных причин не афишировался. Он просто провёл Ираиду в спальню, запер дверь и энергично раздел. Всю её, возрожденческую. От и до.

Потом они любили друг друга, стараясь звуками своей любви не потревожить маминого сна. Она любила честно и с энтузиазмом, как не любила никого, включая бывшего «передвижника». Он же усердствовал как получится, однако всё же стремясь не ударить лицом в грязь, в нужные моменты вышёптывая нужные слова в ответ на приглушённые его мужской ладонью вскрики. Она даже представить себе не могла, насколько была ему нужна. Зато он отлично себе это представлял и потому отвёз её, любимую, расслабленную, доверчивую и истомлённую лаской, домой к семи тридцати, чтобы все успели всё и никто ничего не понял, включая саму Коробьянкину.

Через полторы недели она сделала то, о чём он просил, разъяснив ситуацию уже не на пальцах. А ещё через два дня к этому добавилось то, что уже предложила она сама, окончательно вникнув в необратимость совершённого. Где было одно, там теперь вполне уживалось два.

Оставалось малое: доделать пустяк и на какое-то время закрыть тему, до того момента, пока ожидаемое не обратится в реальное. Как чуял он сам, года-полутора для такого ожидания хватало с избытком. Разве что попутно не учёл бы какую-нибудь досадную подробность. Однако подобного оборота всё равно никто предсказать бы не взялся — даже, наверное, тот самый бог, чьё нередкое содействие в темницких делах зависело исключительно от него же самого, раба божьего Евгения, от хитроплётного ума его, от обезоруживающе поддельного артистизма, от абсолютной уверенности в успехе всякого качественно приготовленного нетворческого продукта.

Было ещё одно странное ощущение, которого раньше Евгений Романович в себе не подмечал. Теперь, казалось ему, он мог убить не только за мать. Отныне он мог без особо мучительных рефлексий устранить любой живой организм в принципе, с душою или без неё, сделавший целью своей остановить его в стремлении достичь искомого. Так он чуял, и ощущения эти, как ни странно, придавали сил.

Шёл сентябрь, обожаемый и ненавистный одновременно. Первое — оттого, что он просто любил это время года, без чего-либо больше. Другое — потому, что именно в этом месяце чёртовы депутаты, вернувшиеся с каникул, постановили временно продлить мораторий на мероприятия, касающиеся культурного обмена трофейными ценностями в рамках реституции. И это означало оттяжку в его планах. Это предполагало необходимость и дальше вихлять душой, по-прежнему дополняя вынужденную лебединость своей пары дó смерти надоевшей Ираидой. Но это же говорило и о том, что не всё в его плане рассчитано верно. В чём-то, пускай даже малом, имелась нестыковка, и возможно, ему следовало пересмотреть установку на столь тщательно разработанный им финал.

К пяти нужно было забрать Ираиду из музея, так они договорились. Обычно он бросал машину в переулке и остаток пути добирал пешком. В здание не заходил, предпочитая оставаться на улице, если была погода. Там была скамейка, вполне симпатичная и, по обыкновению, не занятая никем. Вокруг росли липы, по паре одинаковых деревьев с каждой стороны от служебного входа в музей. Они давали отличную тень, в которой не грех было лишний раз приятно пораскинуть мозгами. Он сел, растёр подошвой ботинка несколько усохших круглых зёрнышек, что вместе с листьями обрывались с увядающей осенней верхотуры, падая под ноги и застилая собой дорожку от тротуара до входа в заведение культуры. Ему вдруг вспомнилось, что когда-то те деревья, какие вроде бы росли справа, были жухлей и намного мельче парных собратьев, примостившихся слева. Теперь же, отметил он, те, что загибались, больные и недоразвитые, вполне себе выровнялись и даже догнали этих в росте и пышности крон. «И никакой бог тут ни при чём, — подумалось ему, — наверно, просто мочиться на них перестали, потому что загородку вон другую выставили. И правильно сделали…»

Вышла Коробьянкина, поправила причёску, улыбнулась по-доброму, по-родному, по-домашнему. Он ответил ей такой же родственной улыбкой и поднялся. Ираида Михайловна взяла его под руку, и они направились в сторону оставленной неподалёку машины.

Жизнь продолжалась, но всё ещё не налаживалась, и потому снова следовало ждать и терпеть.

Глава 9

Ивáнова. Алабин

Из отпуска их отозвали на два дня раньше, Еву Александровну и Качалкину. Обеим позвонили из музейной администрации, сказали, мол, слегка зашиваются с открытием, так что, дамы, любезно вас просим выйти чуть раньше срока, посодействовать своим трудом в приготовительных мероприятиях. Качалкина, разумеется, проявила демонстративное недовольство и в просьбе отказала, всё ещё тая обиду на музейских за непредвиденный зимний простой. Ева же искренне порадовалась, что уже завтра вновь вольётся скромным участием своим в дела музейные, тем более что в ней как сотруднице имеется реальная нужда. К тому же давно пора было сменить и общий невесёлый настрой. Остаток отпуска она провела не то чтобы в тяжёлых раздумьях, догнавших её всё ж таки через день-другой после возвращения из Обнинска. Нет, хотя всё было отчасти и так, но и не вполне. И та часть мыслей её, что не давала покоя сердцу, больше относилась к новому знанию, к той страшной картинке, что шла у неё на протяжении всего времени, пока Александр Андреевич Ивáнов повествовал удручающую историю появления её на свет. Фоном же, задником картины была ужасная мамина смерть. Короткое ощущение удачи оттого, что выжила, хотя и не без физических потерь, вскоре отошло на второй план, как и благодарность художнику Ивáнову за то, что сумел он совершить в тех жутких обстоятельствах. Однако смерть мамы, верней, её мёртвый вид, с ногами, простёртыми в сторону узкой полосы прибрежного песка, и головой, наполовину погружённой в воду, не оставлял в покое. «Кто же она была? — не переставала думать Ева. — Почему оказалась там, беременная, хотя и не на крайних сроках, но при этом совершенно одна, без кого-либо, кто мог бы проследить, помочь, уберечь. Как звали её, какую она носила фамилию и был ли у неё муж, мой отец?…»